ВКонтакт Facebook Google Plus Одноклассники Twitter Livejournal Liveinternet Mail.Ru

  ГЛАВА ПЕРВАЯ
      Когда отгремели последние залпы войны, казалось, она никогда не забудется. Но время бежит, и вот уже в твою жизнь входит человек или событие, не связанное с войной; сначала ты удивляешься, но вскоре привыкаешь, потому что такие случаи всё чаще и чаще встречаются на жизненном пути. Война, оставаясь самым тяжким твоим испытанием, отступает в тень и вспоминается всё реже и реже, пока не скроется в прозрачной дымке не то чтобы забытья, а спокойного отношения к твоим страданиям, подвигам и даже смерти друзей. И всё же, как бы ни затухали и ни отдалялись пережитые горе и муки, в сердце твоём не перестаёт звенеть гордое чувство одержанной победы. В ней есть и твоя капля крови, и потому разве можно всё это забыть? Никакая печаль и никакая радость не в силах сравниться с нею или затмить её. И пусть теперь ты вспоминаешь о ней от случая к случаю, всё равно она была, и жизнь свою ты прожил недаром.
      Но что делать, если страшное прошлое для тебя остановилось, словно в кадре, снятом в смертельно напряжённую минуту, и в нём не сможет уже ничего измениться. Ты лежишь на невысокой чистой кровати в маленькой комнате с узким, хорошо промытым окном. Рядом стоят ещё койки, и на них лежат такие же, как ты, инвалиды. У тебя, как и у твоих товарищей, нет ни рук, ни ног — сгорели в подожжённом танке или отгрыз их лютый мороз, когда кто-то из вас упал на парашюте с неба в искристый снег и трое суток лежал без сознания, пока не нашли партизаны… И вот тяжёлая инвалидность и вечный лазарет. В День Победы вам было по двадцать — двадцать пять лет, не больше. Теперь — пятьдесят, кому уже исполнилось, кому вот-вот стукнет. Вы ещё не такие уж старые люди, но войной приговорены на заточение, без всякой надежды на помилование. Освобождение только одно — смерть. О ней вы думаете без страха, но с отвращением. Человек, что бы с ним ни случилось, хочет жить. Даже когда жить не для чего, не для кого и нет никакой надежды на спасение или чудо.
      Семён Лихобор горел в танке летом сорок третьего на Курской дуге и убедился в справедливости пословиц «Горе никогда не приходит в одиночку», «Пришла беда — открывай ворота». Как-то, уже в декабре, когда он лежал в госпитале далеко за Волгой, в Уфе, в палату пришёл замполит и присел на его койку. Большой осколок пропахал борозду на лбу капитана, левый глаз щурился, но замполит держался стойко. Он мог бы демобилизоваться и уйти на пенсию, но заставлял себя служить, хорошо зная, что работа в госпитале — это и есть та последняя ниточка, которая связывала его с большой жизнью армии.
      Суровый, строгий, весь как-то по-особенному подтянутый, капитан взглянул на обожжённое лицо танкиста. В палате лежало двадцать инвалидов, и невольно взгляды всех сосредоточились на замполите. Что же пришло с ним, горе или радость? Скорей всего горе. Медленно, с трудом, будто вылепленные из глины, шевелятся губы.
      — Ну, как самочувствие?
      Он пришёл сюда, чтобы справиться о здоровье Семёна Лихобора? Говори скорей, потому что разрывается сердце от предчувствия новой беды. А может быть, радость? Нет, не заходит радость в такие палаты?
      — Чувствую себя хорошо.
      — Наши уже за Киев продвинулись, скоро выйдут к государственной границе.
      Говори же: зачем пришёл в неурочное время? Или сказать об этом так страшно, что и тебе, фронтовому капитану, артиллеристу, нет сил вымолвить слово.
      — У тебя жена в Куйбышеве…
      Вот оно — страшное. Самому можно вынести всё, но страдания дорогого человека кажутся во сто крат тяжелее.
      — Плохо с ней… — У капитана не хватило сил договорить, потупил взгляд, уставясь в чисто вымытые крашеные половицы, молчит, видно, подыскивает нужное слово и не находит. Значит, надо ему помочь выговорить это самое жуткое, горькое слово, хотя оно и не может, не имеет права быть правдой.
      — Умерла?
      — Да… Во время родов.
      Нет? Если существует хоть капля справедливости на свете, не может столько горя свалиться на одного человека!..
      — Сын жив, — сказал капитан. — Сын.
      Значит, что-то там случилось, к ней, Галине, подошли врачи и, наверное, опросили: операция или мёртвый ребёнок? Она не колеблясь ответила: «Режьте меня!» Так оно было.
      — Ты иди, замполит, я подумаю.
      — Хорошо, я пойду. — И он вышел из палаты.
      Семён Лихобор отвернулся к стене, уткнувшись лицом в жёсткую подушку, и три дня никто не мог увидеть его глаз. Лежал, как мёртвый, на вопросы не отвечал, будто и не слышал их. Да он и в самом деле был почта мёртвым, лишь неясные воспоминания, словно отголоски далёких, полузабытых разговоров, проплывали в его сознании и исчезали…
      Вот начинается война, и киевский авиационный завод, где Семён Лихобор работает сборщиком, эвакуируют в Куйбышев… Он, Семён Лихобор, ещё совсем молодой, ему нужно идти на фронт, но у него бронь, потому что фронту нужны самолёты… Потом появилась Галина… Она эвакуировалась из Львова… На свадьбу он ухитрился раздобыть не только литр водки, но целое богатство — килограмм селёдок. Казалось, пришло счастье, но по-настоящему счастливым он не был, и Галина это знала… Знала, как посматривает он на военных, как взглядом провожает машину с ранеными, как не спит ночами, казня себя за свою тыловую «беспечную» жизнь. И хотя работать приходилось по двенадцать, а иногда и по шестнадцать часов в сутки, всё же это был завод, а не фронт… И однажды утром она, именно она, первая сказала: «Иди»: Через месяц он оказался в Саратове, в танковом училище. Галина туда несколько раз приезжала… Вот и всё.
      Лихобор пришёл в себя лишь на четвёртый день.
      — Позовите замполита, — сказал он.
      Капитан остановился около кровати Лихобора. Несчастье изменило лицо Семёна, придало ему выражение большой сосредоточенной и жёсткой силы. Такой человек мог выдержать всё, потому что однажды он уже прошёл сквозь пекло.
      — Как назвали сына? — спросил Лихобор.
      — Лукой.
      — Хорошо. Пусть будет Лука. Где он?
      — В детском доме. Родственников у тебя нет?
      — Нет. Значит, так, — сказал Лихобор, — пусть живёт и растёт в детском доме. Помочь ему я кичем не могу. Через семнадцать лет, слышишь, комиссар, через семнадцать лет, когда сын окончит школу, скажешь ему, где я. Захочет — придёт ко мне, не захочет…
      — Придёт. Как же иначе…
      — Там посмотрим. Жизнь долгая, как вечность. Семнадцать лет. Ты представляешь, что такое семнадцать лет?
      — Представляю.
      — А раз представляешь, то нечего загадывать. И ещё одно. Я жил в Киеве весь свой век. Там родился, там и сейчас хочу жить… Если можно, сделайте так, чтобы и мальчишку туда. Всё-таки легче будет сознавать, что он где-то неподалёку от меня дышит, смеётся или плачет…
      — Всё это, пожалуй, можно будет организовать. После Победы, конечно…
      И потянулись дни, складывались в месяцы и годы, одинаковые, размеренные, как тихий ход часового маятника, — от появления санитарки с мокрым полотенцем для умывания и завтраком до вечернего отбоя, когда гасили свет, но в палате никто не спал, каждый думал свою тяжкую думу. Иногда течение дней нарушалось, кто-то умирал, кого-то находили родные, но случалось это нечасто, потому что большинство инвалидов спрятало от всех людей свою беду. И хотя в пословице, которую выдают за народную мудрость, сказано, будто разделённое горе — не горе, на поверку выходило, что это всё-таки неправда. Горе всегда остаётся горем, разве что, ложась на плечи близких тебе людей, пригибает к земле не только тебя одного, но и тех, с кем ты поделился своей тяжкой ношей. Делиться нужно радостью, не горем.
      В Киев Семёна Лихобора привезли вскоре после Победы, и очутился он совсем недалеко от своего родного завода, в госпитале на одной из Святошинских просек, тихих и солнечных, где разносился весёлый перестук дятла.
      Директор интерната, где воспитывался Лука, приезжал в госпиталь два раза в год, и Лихобор знал: сын рос, хорошо учился.
      — Попросите товарищей с авиационного завода, пусть возьмут его к себе на работу. От моего имени попросите. Хочу, чтобы парень строил самолёты…
      — Рановато ещё. — Директор улыбнулся. — Ведь ему всего девять лет.
      — Ничего, думать о том, как жить дальше, никогда не рано.
      — Вы много читаете? — Директор увидел стопки книг возле кровати Лихобора.
      — Читаю. Спасибо, не всю правую руку отняли. Есть чем странички перевёртывать.
      И действительно, читал он много: о прошлом и современном, о мире и войне, о горе и любви. Читал, убеждая себя, будто развлекается, убивает время, — а на самом деле, боясь признаться себе, готовился к встрече с сыном, не хотел отстать от него, надеялся, что будет им о чём поговорить, если увидятся они наконец.
      В его палате лежали ещё трое таких же искалеченных войною солдат. Все трое затаились, спрятались от своих близких, не желая прибавлять им хлопот и горя. И в глубине души все трое завидовали Семёну Лихобору, к которому рано или поздно должен был прийти сын, молодой, весёлый парень. Ждали и страшились того дня, будто каждый из них ждал своего сына.
      Так и шли годы. Над миром снова заносила чёрное крыло война. Кровью исходила Корея. Атомные бомбы рвались на полигонах. Иногда вдруг огненно вспыхивала война на каком-то участке планеты: там исступлённо били пушки и умирали люди. А здесь, совсем рядом, вырастали дома, заводы, густыми хлебами колосились поля и новые, незнакомые песни, с порывистыми, стремительными ритмами, потеснили мелодичную и наивную «Катюшу».
      В палате инвалидов, казалось, остановилось всё, кроме времени. Медленно бредя по руинам и пожарищам, строя города и залечивая раны, оно шагало и шагало себе по земле, пока не минуло семнадцать лет.
      …Директор интерната, где учился Лука Лихобор, не хотел делать тайны из предстоящей встречи отца с сыном, но и не желал сдабривать её какими-то театральными эффектами. Что тут особенного? И всё же… Директору ещё раз хотелось убедиться, что интернат воспитал мужественного человека с искренней и смелой душой, а не сухого, ограниченного эгоиста, думающего только о себе, о своей жизни и благополучии. Хотя что ж, в этом ничего не было бы удивительного. Детство без отца и материнской ласки, что ни говори, оставляет свой след, формирует характер скрытный и сдержанный.
      — Теперь ты знаешь всё, — Глаза директора грустно щурились. прячась под густыми кустиками бровей. — И решать придётся тебе и только тебе.
      — Что решать? — спросил Лука Лихобор.
      — Идти к отцу или нет.
      — А разве можно не идти? Вы-то сами как бы поступили?
      В эту минуту директор понял, что партию первой скрипки в их разговоре повёл не он. Конечно, ему советовать нетрудно, но парень сразу почувствует, если в ответе будет хоть капля неискренности, сомнения.
      — Я бы пошёл к отцу, — твёрдо сказал директор.
      — А я подумаю, — проговорил Лука.
      На этом разговор и закончился, но директор знал, что Лука пойдёт в госпиталь, только пусть минет немного времени и утихнет жгучая боль от горя, так жестоко и неожиданно ворвавшегося в его жизнь.
      Лука Лихобор шёл сквозь весну, как по длинному зелёно-синему коридору. И где-то в самом конце его, за многими кварталами и просеками, в Святоши неких лесах, в госпитале, лежал отец. Лука стремился к этой встрече и боялся её. Школа останется скоро позади, он найдёт работать на завод учеником токаря. Свидание с отцом — это первое по-настоящему серьёзное испытание в его жизни. Испытание не по алгебре или геометрии, а проверка своего характера и силы воли…
      Что взять с собой? Цветы? Нет, цветов брать не нужно. Это не свидание с девушкой, это встреча с отцом, солдатом. А может, захватить бутылку водки и закуску? Всё же встречаются двое взрослых мужчин. Нет, и этого делать не нужно. Ведь первая встреча… Подумать только — встреча с отцом!
      И всё-таки мучительная тревога сжимала сердце, когда Лука вышел на просторную, засаженную высокими соснами, солнечную территорию госпиталя. Невысокие, похожие на старые грибы бараки приютились у подножия сосен. Тишина, покой и безлюдье… Впрочем, откуда здесь быть людям — ведь это госпиталь тяжёлых инвалидов. Лука остановился. Он готов к этому свиданию? Да, готов.
      Главный врач госпиталя не удивился, увидев Луку Лихобора. Было это весной шестьдесят первого года. В Киеве цвели каштаны. Широко разлился Днепр, величавый и спокойный в своей торжественной красоте.
      В Святошине зацвели сосны, и майский ветер хлестал в лицо их хвойным ароматом.
      — Отец ждёт вас, — сказал главный врач.
      — Если разрешите, я пойду один.
      — Хорошо. Корпус седьмой, палата девятая. Может, я…
      — Нет, я сам. Я узнаю его…
      Не очень ли тяжкую ношу взваливает себе на плечи парень? Может, всё-таки не отпускать его одного, помочь? Нет, не стоит. Он уже взрослый.
      Лука Лихобор прошёл по коридору седьмого корпуса и остановился перед девятой палатой.
      Затхлый, на лекарствах настоянный воздух после вольного майского ветра показался особенно тяжёлым, даже голова на миг закружилась. Стукнул в дверь косточками пальцев и, не дожидаясь разрешения, вошёл.
      Ожидал увидеть что-то страшное, нечеловеческое, а встретил напряжённые взгляды четырёх пар широко распахнутых глаз, полных нетерпеливого ожидания. Внешне — ничего необычного: лежат на кроватях, закрытые лёгкими одеялами под самые подбородки, четверо коротко остриженных мужчин, волосы щёткой серебрятся на головах. Лица — полные, немного одутловатые. Брови у одного совсем седые, нахмуренные, у остальных трёх — чёрные.
      Кто из них отец? Узнает ли он? Да, узнает. Его отец — крайний справа, у стены. Глаза такие же голубые, как и у самого Луки Лихобора, и в них светится не простое любопытство, а притаилась глубокая скорбь.
      Лука уверенно сделал три шага к кровати и сказал:
      — Здравствуй, отец.
      — Здравствуй, — хрипло ответил Семён Лихобор. — Тебе санитарка сказала или сам узнал?
      — Сам.
      — Хорошо. Садись сюда, на кровать, ко мне садись.
      Лука послушно сел.
      — А здорово он похож на тебя, — послышалось от левой стены.
      — Похож, — согласился старый Лихобор. — Похож. — И сразу наступило молчание, когда никто ж знает, что нужно говорить и нужно ли говорить вообще.
      Сейчас бы вытащить бутылку водки, поставить на стол, поднести каждому из этих, на вид страшноватых, но наверняка общительных людей. Не сориентировался ты, Лука, ничего не захватил с собой. А ведь деньги на гостинцы для отца дали в интернате. Но ты шёл в больницу, в госпиталь, а пришёл в обычную комнату, где люди живут уже много лет и будут жить до самой своей смерти. И пришёл ты в гости, не на свидание в лазарет, а в госта.
      — Вот ты какой, — наконец проговорил Семён Лихобор. — Красивый. Здоровый вырос. Это хорошо.
      — Да, хорошо, — машинально отозвался Лука.
      — Ну-ка, скажи. Испугался? Страшные мы?
      — Нет, не испугался. И не страшные вовсе. Не в этом дело… Чужие мы очень…
      — Правда, — тихо сказал отец. — Сущая правда. Но это пройдёт, не я буду, если не пройдёт. Со временем привыкнешь. Человек ко всему на свете привыкает…
      — Даже к этому лазарету, — послышалось сбоку.
      — Даже и к лазарету, — согласился Семён. — Кончаешь школу? Куда пойдёшь работать?
      — На авиазавод.
      — Вот это правильно. На наш завод. Поработаешь за себя и за меня.
      И снова молчание. И снова не о чём говорить этим самым близким и одновременно чужим людям.
      — Я гостинцев не захватил с собой, — виновато улыбнулся Лука. — Сейчас мы это поправим. Можно или запрещается?
      — Нам всё можно, — глухо прозвучал странно изменившийся голос Семёна Лихобора, и трагичная интонация этих слов болью отозвалась в сердце Луки.
      — Одним словом, хлопец, давай! — уже как команда послышалось с соседней койки.
      Когда минут через двадцать Лука вернулся, нагруженный двумя бутылками водки и консервами, комната преобразилась. Две кровати были сдвинуты одна к другой, на одеяла расстелили что-то вроде скатерти, санитарка Сима резала хлеб, а инвалиды сидели прямо на полу, возвышаясь над кроватями, как страшные, коротко, срубленные пеньки. Отец, по всему было видно, верховодил, его слушались без возражений.
      И только теперь Луке Лихобору стало по-настоящему жутко. Раньше он почему-то не мог представить, а главное, понять всю глубину трагедии этих людей, отчаянную безнадёжность их существования. Теперь это предстало перед глазами во всей своей откровенной жестокости, ещё раз подтверждая, какая суровая и беспощадная штука — жизнь.
      И чтобы избавиться от нервной, противной дрожи, он быстро разлил водку в гранёные стаканы и, с волнением ощущая ладонью щётку жёстких волос на крепком затылке отца, поднёс к его губам стакан, дал закусить, а затем по очереди поднёс каждому и сам выпил, чувствуя, как горячая лавина хлынула к сердцу, перехватив дыхание.
      Потом они дружно пели:
Пусть ярость благородная вскипает, как волна, Идёт война народная, священная война!
      Да, для них, инвалидов, она ещё продолжалась, священная война…
      — Я тоже танкист, — сказал тот, чья кровать стояла рядом с кроватью отца. — Сожгли меня, гады!
      — А я моряк, — сказал другой. — Замерзал в Норвегии. Ни черта, братцы, выше головы, мы им ещё покажем, где раки зимуют!
      И хотя все понимали, что даже надеяться смешно, — всё же порой верили в возможность чуда науки и медицины, когда из беспомощных инвалидов они стали бы вдруг полноценными людьми… Но в сердце вновь стучалось трезвое ощущение реальности, душу окутывала чёрная безнадёжность, и эти переходы от горячего воодушевления к отчаянию безверия были убийственны. И опять в палате звучала песня, старая песня военных лет, впервые услышанная, когда все они, ветераны, были молодыми солдатами, больше четверти века назад.



Информация добавлена: Марина Попова



Логин:
Пароль:
Регистрация
Забыли свой пароль?
Сайт «Солдаты Победы» —
лауреат конкурса
«Слава РОССИИ» 2014 г.
Фонд содействия развитию духовно-нравственных ценностей «Память побед»

Проект «Формирование и продвижение идеологии евразийской интеграции на основе традиционных ценностей, эстафеты поколений и сохранения памяти Победы»

РВИО

РВИО Москва

Книга «История, рассказанная народом»

"Почта ПОБЕДЫ"

Письма Бессмертного полка

Торговый дом "БИБЛИО-ГЛОБУС"

Книга Победы

"Народный Покров Победы"

Помним, чтим, храним

"Искусство - фронту"

Они сражались за Родину!